Неточные совпадения
Клим не хотел, но не решился отказаться. С полчаса медленно кружились по дорожкам сада, говоря о незначительном, о пустяках. Клим чувствовал
странное напряжение, как будто он, шагая по берегу глубокого ручья, искал, где удобнее перескочить через него. Из окна флигеля доносились аккорды рояля, вой виолончели, остренькие выкрики маленького музыканта. Вздыхал ветер, сгущая сумрак, казалось, что с деревьев сыплется
теплая, синеватая пыль, окрашивая воздух все темнее.
Сам он не чувствовал позыва перевести беседу на эту тему. Низко опущенный абажур наполнял комнату оранжевым туманом. Темный потолок, испещренный трещинами, стены, покрытые кусками материи, рыжеватый ковер на полу — все это вызывало у Клима
странное ощущение: он как будто сидел в мешке. Было очень
тепло и неестественно тихо. Лишь изредка доносился глухой гул, тогда вся комната вздрагивала и как бы опускалась; должно быть, по улице ехал тяжело нагруженный воз.
Эти слова прозвучали очень
тепло, дружески. Самгин поднял голову и недоверчиво посмотрел на высоколобое лицо, обрамленное двуцветными вихрами и темной, но уже очень заметно поседевшей, клинообразной бородой. Было неприятно признать, что красота Макарова становится все внушительней. Хороши были глаза, прикрытые густыми ресницами, но неприятен их прямой, строгий взгляд. Вспомнилась
странная и, пожалуй, двусмысленная фраза Алины: «Костя честно красив, — для себя, а не для баб».
И ночь была
странная, рыскал жаркий ветер, встряхивая деревья, душил все запахи сухой,
теплой пылью, по небу ползли облака, каждую минуту угашая луну, все колебалось, обнаруживая жуткую неустойчивость, внушая тревогу.
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Но мрачны
странные мечты
В душе Мазепы: звезды ночи,
Как обвинительные очи,
За ним насмешливо глядят,
И тополи, стеснившись в ряд,
Качая тихо головою,
Как судьи, шепчут меж собою.
И летней,
теплой ночи тьма
Душна, как черная тюрьма.
Погода
странная — декабрь, а
тепло: вчера была гроза; там вдруг пахнет холодом, даже послышится запах мороза, а на другой день в пальто нельзя ходить.
Так прошел весь вечер, и наступила ночь. Доктор ушел спать. Тетушки улеглись. Нехлюдов знал, что Матрена Павловна теперь в спальне у теток и Катюша в девичьей — одна. Он опять вышел на крыльцо. На дворе было темно, сыро,
тепло, и тот белый туман, который весной сгоняет последний снег или распространяется от тающего последнего снега, наполнял весь воздух. С реки, которая была в ста шагах под кручью перед домом, слышны были
странные звуки: это ломался лед.
У него уже была своя пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке. Светила луна. Было тихо,
тепло, но
тепло по-осеннему. В предместье, около боен, выли собаки. Старцев оставил лошадей на краю города, в одном из переулков, а сам пошел на кладбище пешком. «У всякого свои странности, — думал он. — Котик тоже
странная, и — кто знает? — быть может, она не шутит, придет», — и он отдался этой слабой, пустой надежде, и она опьянила его.
Скоро стало совсем светло. Солнца не было видно, но во всем чувствовалось его присутствие. Туман быстро рассеивался, кое-где проглянуло синее небо, и вдруг яркие лучи прорезали мглу и осветили мокрую землю. Тогда все стало ясно, стало видно, где я нахожусь и куда надо идти.
Странным мне показалось, как это я не мог взять правильного направления ночью. Солнышко пригрело землю, стало
тепло, хорошо, и я прибавил шагу.
И в этом мягком воздухе, полном
странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно
теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира.
Она имеет свой запах — тяжелый и тупой запах пота, жира, конопляного масла, подовых пирогов и дыма; этот запах жмет голову, как
теплая, тесная шапка, и, просачиваясь в грудь, вызывает
странное опьянение, темное желание закрыть глаза, отчаянно заорать, и бежать куда-то, и удариться головой с разбега о первую стену.
Он чётко помнит, что, когда лежал в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы
тепло падали на лицо ему, вливаясь в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на губах и слышал её шёпот —
странные слова, напоминавшие молитву...
Оказалось, что с перепугу, что его ловят и преследуют на суровом севере, он ударился удирать на чужбину через наш
теплый юг, но здесь с ним тоже случилась маленькая неприятность, не совсем удобная в его почтенные годы: на сих днях я получил уведомление, что его какой-то армейский капитан невзначай выпорол на улице, в Одессе, во время недавних сражений греков с жидами, и добродетельный Орест Маркович Ватажков столь удивился этой
странной неожиданности, что, возвратясь выпоротый к себе в номер, благополучно скончался «естественною смертью», оставив на столе билет на пароход, с которым должен был уехать за границу вечером того самого дня, когда пехотный капитан высек его на тротуаре, неподалеку от здания новой судебной палаты.
Стояли светлые,
теплые, лунные ночи — сладкие ночи любви! На ложе из тигровых шкур лежала обнаженная Суламифь, и царь, сидя на полу у ее ног, наполнял свой изумрудный кубок золотистым вином из Мареотиса, и пил за здоровье своей возлюбленной, веселясь всем сердцем, и рассказывал он ей мудрые древние
странные сказания. И рука Суламифи покоилась на его голове, гладила его волнистые черные волосы.
Он увел ее в маленькую дверь за шкафом книг, взяв лампу со стола. Я долго сидел один, ни о чем не думая, слушая его тихий, сиповатый голос. Мохнатые лапы шаркали по стеклам окна. В луже растаявшего снега робко отражалось пламя свечи. Комната была тесно заставлена вещами,
теплый странный запах наполнял ее, усыпляя мысль.
Да и все счастье, рассуждал он, досталось ему даром, понапрасну и, в сущности, было для него такою же роскошью, как лекарство для здорового; если бы он, подобно громадному большинству людей, был угнетен заботой о куске хлеба, боролся за существование, если бы у него болели спина и грудь от работы, то ужин,
теплая уютная квартира и семейное счастье были бы потребностью, наградой и украшением его жизни: теперь же все это имело какое-то
странное, неопределенное значение.
Мне прокричали «ура» на прощанье. Последним
теплым взглядом я обменялся с Нелюбовым. Пошел поезд, и все ушло назад, навсегда, безвозвратно. И когда стали скрываться из глаз последние голубые избенки Заречья и потянулась унылая, желтая, выгоревшая степь —
странная грусть сжала мне сердце. Точно там, в этом месте моих тревог, страданий, голода и унижений, осталась навеки частица моей души.
Возле нее всякому становилось как-то лучше, как-то свободнее, как-то
теплее, и, однако ж, ее грустные большие глаза, полные огня и силы, смотрели робко и беспокойно, будто под ежеминутным страхом чего-то враждебного и грозного, и эта
странная робость таким унынием покрывала подчас ее тихие, кроткие черты, напоминавшие светлые лица итальянских мадонн, что, смотря на нее, самому становилось скоро так же грустно, как за собственную, как за родную печаль.
С этим он всем нам подал руку и торопливо и наскоро, кроме одного Пенькновского, руку которого он пожал
теплее и с видимым участием. И
странное дело: это участие, которое, разумеется, не скрылось от взошедшей в минуту прощания maman, было как бы поводом к тому, что она вдруг сделалась гораздо суше в обращении с Пенькновским и во все остальное время, пока он тут вертелся, даже избегала вести с ним разговор.
За последние шесть дней я не жила, а точно неслась куда-то, подгоняемая все новыми и новыми впечатлениями. Моя дружба с Ниной делалась все теснее и неразрывнее с каждым днем.
Странная и чудная девочка была эта маленькая княжна! Она ни разу не приласкала меня, ни разу даже не назвала Людой, но в ее милых глазках, обращенных ко мне, я видела такую заботливую ласку, такую
теплую привязанность, что моя жизнь в чужих, мрачных институтских стенах становилась как бы сноснее.
Первый настоящий страх, от которого шевелились мои волосы и по телу бегали мурашки, имел своей причиной ничтожное, но
странное явление. Однажды, от нечего делать, ехал я июльским вечером на почтовую станцию за газетами. Вечер был тихий,
теплый и почти душный, как все те однообразные июльские вечера, которые, раз начавшись, правильной, непрерывной чередой тянутся один за другим неделю-две, иногда и больше, и вдруг обрываются бурной грозой с роскошным, надолго освежающим ливнем.
Эти отношения мне представлялись тогда очень
странными, и я никак не мог понять, происходило ли это доверие к Кесарю от большого практического ума или от неразумения. Но так или иначе, а репутация дома все-таки на этом выигрывала, и теперь это воспоминается мило и живо, как веселая старая сказка, под которую сквозь какую-то
теплую дрему свежо и ласково улыбается сердце…
В этих рассказах о еще
теплых трупах и бесцельных убийствах солдат звучало что-то
странное и знакомое, чувствовались за кулисами чьи-то предательские, кровавые руки.
Богомолка долго еще рассказывала. Много было
странного и наивного, но она относилась ко всему с таким глубоким благоговением, что улыбка не шла на ум. Лицо ее смотрело серьезно и успокоенно, как бывает у очень верующих людей после причастия. Видимо, из своего долгого путешествия, полного тяжелых лишений, собеседница наша несла с собою в душе нечто новое, бесконечно для нее дорогое, что всю остальную жизнь заполнит
теплом, счастьем и миром.
После того шторма, что так напугал невидимую и
странную г-жу Норден, наступила неделя вялого затишья, сырой и
теплой погоды, прозрачных и душных туманов, не ощущаемых вблизи, но всю даль крывших безразличной мглою и полдень превращавших в серые сумерки; и вместе с туманами далеко отошла от берега мелкая вода, и открылись островки и целые материки песчаных отмелей.
На западе столбами стояли
странные облака —
теплого, жемчужно-серого цвета.
Страннолюбие поревновала Евпраксия Михайловна. Кто ни приди к ее дому, кто ни помяни у ворот имя Христово — всякому хлеб-соль и
теплый угол. С краю обширной усадьбы, недалеко от маленькой речки, на самом на всполье, сердобольная вдовица ставила особую келью ради пристанища людей
странных, ради трудников Христовых, ради перехожих богомольцев. Много тут странников привитало, много бедного народа упокоено было, много к господу
теплых молитв пролито было за честную вдовицу Евпраксию.
Но к хорошему скоро привыкаешь. Только неделя прошла, как я поселился у Нордена, а уже стала привычной вся роскошь моей жизни: и собственная комната, и чувство приятной и ровной сытости, и
тепло, и сухие ноги. И по мере того как я все дальше отходил от Петербурга с его голодовками, пятачками и гривенниками, всей дешевкою студенческой борьбы за существование, новая жизнь вставала передо мною в очень
странных, совсем не веселых и нисколько не шуточных формах.